Кондратово

Деревня  расположилась на берегу реки Унжи  в 60 верстах от уездного центра. В 1858 году насчитывала 25 дворов  и 135 жителей[1], в 1870 году было 28 дворов на которых проживало 136 человек[2]. В 1897 году зафиксировано 197 жителей, а в 1907 году  263 жителя  проживали на 43 дворах[3].

 По словам долгожительницы деревни Трусовой Александры Тихоновны, а прожила она на свете 103 года и 9 месяцев, жил в этих местах барин и звали его Кондратий. Велел он сыновьям перед смертью своей купить вина дорогого, приготовить угощение да собрать бедняков. Напоить их, накормить, а затем спросить, не согласны ли они назвать деревню его именем? Барин был хорошим, добрым, внимательным, и слава о его добродетелях далеко ушла за пределы деревни. Он помогал бедным, по воскресеньям кормил голодных. Все свое богатство нажил он трудом и терпением. Уважали барина, и потому народ пообещал и назвал деревню в честь барина Кондратия — Кондратово. Как решили, так и сделали.

Занимались жители сельским хозяйством, шерстобитьем, лесным промыслом. Стояли ветреные мельницы, своя кузница. Но не всегда хватало  запасов из  домашних закромов, и многие  мужчины вынуждены были заниматься отходничеством. Край лесной, а потому, чаще всего, нанимались к лесопромышленникам, ну а те, кто умел валять валенки, отправлялись на промысел в другие области. Уходили по несколько человек.

Жили в деревне свои лесопромышленники: Семьянов Матвей Андреевич да Титов Павел Васильевич. Они сначала заготовляли лес своими силами, затем стали закупать его в Мантурово. Там они делали плоты[4] и соймы[5]. Гнали плоты по рекам Унжа и Волга до Нижнего Новогорода, чаще до Казани. Однажды приключилась с ними беда: разбило бурей все плоты, остались они без лесу и без денег.

Житель деревни Трусов Иван Тимофеевич тоже заготовлял лес, к нему из Балахны покупатели приезжали. В начале сам лес топором рубил, потом пилу приобрел лучковую. За зиму заготавливал по 70-80 кубометров леса. Сам же этот лес  и возил на берег Унжи. Но за лес платили мало, а здоровья для его заготовки нужно много. Решили они с женой выращивать скотину. Вступили в колхоз, отдали туда лошадь и телку стельную, по которым очень горевали. Через три года купили себе корову и овцу. Так и проработали всю свою жизнь в колхозе.

Семьи в деревни были многодетные, например, у Семьяновых Матвея Андреевича и Марфы Львовны было десять детей: Павел, Александр, Николай, Вячеслав, Виктор, Александра, Анна, Любовь,  Клавдия и Геннадий. Всех сыновей проводили они на фронт, двое из них Виктор и Вячеслав, погибли, остальные вернулись домой, затем работали и жили в разных городах страны. У Семьяновых Василия Климовича и Марии Тимофеевны было шестеро детей: Федор, Павел, Владимир, Александр, Николай, Татьяна. Мария Тимофеевна была старостой в деревне. Женщина рассудительная, добрая, скромная, все ее уважали. Жили бедно. Ребятишки в лаптях в школу ходили, в ушитой одежонке. Федор, старший сын, был в школе отличником, в войну пошел на фронт. Воевал тоже отлично, но в 1944 году погиб.

Кирин Василий Николаевич воспитал четверых детей: Виталия, Дмитрия, Анну, Клавдию. Его жена Александра Васильевна умерла, и он остался вдовцом. И надо же такому случиться, что встретилась ему в жизни женщина из деревни Рябково с таким же именем и отчеством. Заботилась она о всех детях с чувством любви и нежности. Вскоре в семье родились Валентина, Павла, Галина,Нина и Геннадий. Все они жили в мире и согласии. Конечно, не без трудностей.

Филатовы, Дмитрий Осипович и Анна Евдокимовна, воспитали пятерых детей: Александру, Клавдию, Николая, Елену, Валентину. Дмитрий Осипович был бедняком. Его родители — простые крестьяне. Когда сын Николай подрос, то он научил его валять валенки. На жгонку вдвоем ходили, как и в лес на работу. Решили построить новый дом. Два года его строили. Потолок был из бревен, печь в избе по-черному, как в некоторых банях и по сей день. Вся семья сидела на полу, пока весь дым из избы не выйдет наружу.

Но вот случилось чудо – в деревне появился монах Сидорыч, который научил печи класть по иному. Он сам сложил печь вдове Марии Захаровне по-белому. Увидев преимущество новой печи перед старой, народ зажил по-другому. А вскоре тот монах ушел. Но людская благодарность была нескончаемая: поминали монаха в молитвах, желали ему здравия и долголетия.

Ганичевы, Василий Степанович и Ольга Назаровна воспитали восьмерых детей: пятерых дочерей и троих сыновей. Фомина Александра Дмитриевна вспоминает, как ходили они (детвора) к Ганичевым есть картошку из терсеня[6]. Картошка была меленькая, но с солеными груздями она казалась ребятишкам очень вкусной. Тетя Оля была очень доброй. Семья была бедной, скотину не держали. Жили только тем, что вырастет на огороде да в лесу собирали грибы и ягоды.

            Зажиточным, как в те времена говорили, был житель деревни Демидов Дмитрий Артамонович. Были у него своя лавка, магазин продуктовый. Торговал продуктами, которые привозил из Нижнего Новгорода и других городов. Цены были доступны, да и товар людям он всегда  в долг давал. Кроме того, Артамоныч занимался рыбной ловлей и свежую рыбу продавал. В лавке торговала его дочь Анна.

В 1932 году образовался в деревне колхоз «Имени Ворошилова». Первым председателем был Семьянов Петр Васильевич. Он руководил колхозом до 1941 года. Затем председателем колхоза был Баталов Павел Иванович, который не попал на войну по возрасту. Семья у него была большая: четыре сына и четыре дочери. Народ, как водится, жалел своего бывшего председателя. Он был добрым и отзывчивым, устраивал бабам маленькие праздники, да дни отдыха.

В аккурат  перед самой войной , 19 июня, сгорели в деревне 13 домов и 13 бань, 4 сарая в придачу. Мальчишка поджег лен у своего сарая…

 Медицинский пункт располагался в доме Сизовой Валентины Дмитриевны. Заведующей медпунктом была Гришина Анна Ивановна. На участке обслуживания находилось 11 населенных пунктов, а это более 1000 человек, которым оказывалась медицинская помощь. Неотложную помощь оказывали в медпункте, а экстренную в селе  Завражье.  Рожениц на телегах отправляли через Нёмду в Завражье и в Юрьевец. Иногда роды принимали медработники на дому. Соловьев Николай Александрович и его супруга Мария Александровна были квалифицированными врачами, имели звание «Заслуженный врач РСФСР».  Вскоре, медпункт для удобства разместили в сплавной конторе. Фельдшером была Власова Валентина Павловна, а затем медицинский пункт перевели в Кадыйский р-н и тяжелобольных стали возить в город Кадый. Прогрессировали такие болезни, как корь, краснуха, дифтерия, гепатит, дизентерия, малярия. Но это было не очень удобно и далековато, и медпункт  решили вернуть в деревню.  Разместили его в доме Чистовой Анны Никитичны. Фельдшером там работала Кузьмина А.А., ее сменила Нестерова Людмила Александровна, которая проработала здесь двенадцать лет. Помогала ей медицинская сестра Виноградова Светлана Николаевна[7].

Список удельных крестьян деревни Кондратова на 1858 год

Иван  Никитин, 54 года, умер в 1851, жена Акилина Данилова, 56 лет, дочь Маремьяна 18 (200-13-359-235об-236)

Семен Иванов, 34 года, жена Евдокия Степанова, 32 года, (200-13-359-235об-236)

Василий Дмитриев, 53 года, жена Наталья Евдокимова, 57 лет, дочь Евдокия, 9 лет. (200-13-359-235об-236)

Ефросинья Стефанова, 30 лет, девица(200-13-359-235об-236)

Андрей Прокофьев, 53 года, 2-ая жена Федосья Васильева, 41 год, дочь Аграфена, 9 лет. (56-6-26-235об-236)

Ефим Андреев,  28 лет, жена Марья Таранова, 28 лет, дочь Мария, 9 лет, сыновья: Ларион, 5 лет, Иван 3 года, Архип, 2 месяца. (200-13-359—235об-236)

Михайло Афиногенов, 23 года, 1856 рекр. (200-13-359-236об-237)

Евдокия Кириллова, 56  лет, мать Михайло. (200-13-359-236об-237)

Демид Трофимов, 46 лет, дядя Михайло, жена Параскева Михайлова, 45 лет, сын Артемон 18 лет, 1853 рекрут. (200-13-359-236об-237)

Тит Семенов, 73 года, (200-13-359-236об-237)

Андрей Титов, 55 лет, 2-ая жена Елизавета Петрова, 39 лет, Алексей, 20  лет. (1851рекрут) (56-6-26-236об-237)

Александр Андреев, 31 год, жена Евдокия Яковлева, 29 лет, сын Василий 6 лет, Петр, 4 года, Матвей, 2 года, Яков 1 месяц. (200-13-359-236об-237)

Осип Андреев, 24 года, жена Евдокия Иванова, 23 года. (200-13-359-236об-237)

Василий Гаврилов, 61 год, жена Харитья Степанова, 27 лет, Катерина 4 года, Аксинья 2 года, сын Максим 3 года.(200-13-359-237об-238)

Гаврило Власов, 64 года, (200-13-359-237об-238)

Кузьма Гаврилов, 35 лет, жена Елизавета Ермолаева, 34 года, Евдокия, 8 лет, (200-13-359-237об-238)

Анисим Власов 46 лет, 1856 умер, 2-ая жена Анна Кузьмина 37 лет, сын Игнатий 11 лет, (200-13-359-237об-238)

Василиса Семенова, 15 лет, девица.(200-13-359-237об-238)

Параскева Дмитриева, 52 года, тетка Василисы.(200-13-359 -237об-238)

Василий Федоров, 23 года, жена Маремьяна Никифорова, 24 года, дочь   Катерина, 6 месяцев.  (200-13-359-237об-238)

Евдокия Тимофеева, 57 лет, мать Василия. (200-13-359-237об-238)

Евгений Петров, 44  года , дядя Василия жена Василиса Андреева, 42 года, сын Максим 14 лет. (200-13-359-237об-238)

Андреян Никитин,52 года, умер в 1853 году. (200-13-359-238об-239)

Савватей Андреев,  30 лет, жена Катерина Дмитриева, 29 лет, дочери Афимья 4 года, Анна 3 года. (200-13-359-238об-239)

Федор Максимов, 71 год.(200-13-359-238об-239)

Тимофей Федоров, 42 года, жена Евдокия Иванова, 48 лет, сын Михайло 21 год, (1866 г. рекрут), дочь Марфа, 12 лет, дочь Маревьяна, 9 лет, сын Никифоров 13 лет. (5200-13-359-238об-239)

Савелий Семенов, 71 год, умер в 1852 году.(200-13-359-2389об-240)

Яким Савельев, 53 года, жена Татьяна Михайлова, 55 лет, (200-13-359-2389об-240)

Василий Савельев, 33 года, жена Евдокия Иванова, 35 лет, сыновья Михайло 9 лет, Николай 10 лет, Семен 1 год, дочери Василиса 6 лет, Александра 1 месяц. (200-13-359-2389об-240)

Прокопий Федотов, 22 года, умер в 1851 г, сын Вединей 27 лет, Филат 22 года, Игнат 14 лет. (200-13-359-2389об-240).

Ульяна Фролова, 51 год, мать Прокопия, сестры Марфа 12 лет, и Александра 19 лет. (200-13-359-239об-240)

Иуда Филиппов, умер в 1856 г. в возрасте 66 лет, жена Акулина Филиппова, 76, дочь Евдокия, Ефросинья 13 лет.  (дочь незаконнорожденная  Евдокия). (200-13-359-239об-240)

Федор Иудов, 51 год, жена Агафья Григорьева, 51 год. (200-13-359-239об-240)

Евдоким Иудов, умер в 1851 году в возрасте 34 лет,  дочь Василиса 17 лет. (200-13-359-239об-240)

Семен Иудов, 33 года, жена Агриппина Парфенова 30 лет, Федор, 7 лет, Прокопий, 1 год, Семен, 3 года. (200-13-359-239об-240)

Лукерья Григорьева, 22 года, девица. (200-13-359-239об-240)

Иван Осипов 61 год, умер 1852, его внук Максим Гаврилов умер в 1851 в возрасте 8 лет, (200-13-359-239об-240)

Ефим Федоров, 83 года, 2-ая жена Наталья Иванова, 66 лет. (200-13-359-240об-241)

Кондратий Ефимов, 50 лет, жена Марфа Иванова, 46 лет. (200-13-359-240об-241)

Алексей Ефимов,44 года, жена Евдокия Карпова, 42 года.(200-13-359-240об-241)

Яков Ефимов, 32 года, жена Параскева петрова, 29 лет, Иван 3 года, Марья 7 лет, Аксинья, 1,5 года. (200-13-359-240об-241)

Матвей Иванов, 46 лет, 2-ая жена Татьяна Михайлова, 3 лет, дочь Варвара, 17 лет. (200-13-359-241об-242)

Василий Андреев, умер в 1851 г. в возрасте 21  год. (200-13-359-241об-242)

Анна Нефедова, 61 год,  мать, (200-13-359-241об-242)

Григорий Тимофеев, 31год,  (зять), жена Анна Егорова, 45 лет, дочь Мавра, 6 лет, дочь Марья 2 года. (200-13-359-241об-242)

Василия Андреева племянницы: Пелагея 15 лет, Параскева, 12 лет, Федосья 10 лет, Дарья, 8 лет, Гавриловы. (200-13-359-241об-242)

Семен Кириллов, умер в 1851 году возрасте  64 лет. (200-13-359-242об-243)

Филипп Яковлев , 53 года, зять, дочь Лукерья Семенова, 53 года, дочь Василиса 14 лет.(200-13-359-242об-243)

Андрей Филиппов, 25 лет, жена Анна Сергеева, 25 лет, дочь Анфиса 1 год. (200-13-359-242об-243)

Федор Прокофьев, 48 лет, жена Аграфена Афанасьева, 44 года, дочь Ирина 14 лет, сын Спиридон 8 лет, сын Федор 8 лет. (200-13-359-242об-243).

Емельян Агапитов, 28 лет, жена Евдокия Тимофеева, 22 года, дочь Олимпиада 1 год(200-13-359-243об-244)

Параскева Семенова, 50 лет, мать Емельяна. (200-13-359-241об-242)

Иван Михайлов, 41 год, 2-ая жена Анна Петрова, 30 лет, сын Алексей 4 года, умер в 1852, сын Яков, 3 года. (200-13-359-241об-242)

Андрей Андреянов, 22 года, жена Анисья Абрамова, 2 года, сын Демид 1 год. (200-13-359-241об-242)

Анна Иванова, 49 лет,  мать. (200-13-359-241об-242)


Валентин Николаев

Николаев Валентин Арсеньевич (1937–2008) — писатель. Родился в д. Вторушино Ивановской области, в семье рыбака Арсентия Андреевича. Окончил Горьковское речное училище (1961), Литинститут (1972). Работал крановщиком в Саратовском речном порту (1961–64), линейным механиком Унженской сплавной конторы (1965–67), сторожем в Москве (1971), рыбаком в рыбартели на Камчатке (1973). Стрелок в Службе спасения МЧС по Нижегородской обл. (с 1996). Член СП СССР (1978). Заслуженный  работник культуры РФ (1999). Премия им. Н. А. Островского (1986).

В России в непогоду . Записки с полуострова или радости и страдания на Макарьевском тракте[1]

Весной, в апреле, меня, как перелетную птицу, тянет на север. Тянет к дому. Дом пуст, в нем никто не живет, он ждет меня всю долгую зиму и заметно стареет. Любой дом без хозяина стареет быстро, его будто съедает тоска.

            Я помню, как мы его строили. Ходили с отцом по ровному полю за телегой и бросали в нее камни. Лошадка была спокойная и, наверное, впервые брела по пашне свободно, куда захочет.

 Не спешили и мы: у отца болело сердце, а я все повторял упругую библейскую притчу: «Время разбрасывать камни, и время собирать камни». Мы собирали, и я радовался. Библейскую мудрость понимал я тогда почти буквально, потому что было мне 16 лет. И ездили мы по тому самому месту, где встанет потом дом деда, где и будет лежать эта Библия, знакомая мне с детства и единственная на всю деревню.

Из старой деревни нас выжила большая вода Горьковской плотины на Волге. Было это 35 лет назад, в 1954-м.

Как переселенцы жили мы временно у сестры матери – тетки Дуни, ютившейся, сколько помню, в покосившейся боковушке (половине дома). Солдатская вдова с двумя дочерьми, она всю жизнь проработала на колхозной ферме почти бесплатно, потеряла там здоровье, но не растратила душевной доброты.

Камни с телеги мы ссыпали в шесть ям, которые стали тупиками нового дома, а значит – и новой родины.

Строился отец один, без нас, сыновей, нанимал плотников. Братья мои Николай и Борис служили тогда в армии, а я уезжал учиться. Собрались мы все вместе, когда приехали хоронить отца и докрывать дом. Надо было обживать пустую дворину – ребристую поверхность поля, зарастающую травой. Я помню, как ходил в лес драть дранку и крыл ею двор, как сажал возле дома первые березы, черемухи, калину…

Прошло двадцать лет, выросли березы возле дома, как и на могиле отца – ровесницы. Прижились и состарились яблони, которые отец перевез из старой деревни. Дворина дома заросла травой, шиповником, смородиной и малиной. И сейчас скажу, какой куст кто и когда сажал. Много раз вкапывал я в проулке маленькие дубы и липы, но страшенные ветры с «моря» выдували, губили все. И не удивительно. Всю зиму грохотала железом крыша, в любой миг готовая сорваться и улететь. Хорошо, что отец догадался перекинуть через нее две цепи. Они и держали. С других домов крыши срывало. Снегу наметало вровень с тыном.

Многие годы мать зимовала одна вместе с кошкой, козой и курами. Коровы и овец давно уже не было: негде было косить да и некому. Николай работал в затоне, плавал по Унже на катере. Он и следил за домом, урывками навещал его то в выходные, то в отпуск.

И вот снова мы собрались у дома все вместе: мать пережила отца ровно на 20 лет.

И дом осиротел. Теперь в будни его проверяла только соседская кошка, оставляя на снегу одинокие следы.

Брат появляться стал еще реже.

Сдав катер затонской охране, шел он двадцать пять верст заснеженными полями наедине со своими думами. Я представляю, как входил он среди ночи в нетопленный темный дом, усталый, голодный, и первым делом заводил часы. Потому, что остановившиеся в простуженном доме часы наводят гнетущую тоску. Наверное, его неудержно клонило в сон, но он шел на колодец за водой, приносил дрова, затоплял печь… Потом сидел, глядел в раскрытый гудящий зев печи, курил и постепенно отходил душой и телом.

Что его сюда звало в течение шести лет после смерти матери? Воспитанный и выучившийся на стороне, давно порвавший с колхозом, он, видимо, до конца так и не мог порвать в себе крестьянскую нить: подправлял изгороди, красил крышу, законопачивал щели в пазах.

Летом, сдав сменщику катер, приходил косить траву в огороде, сушил сено, метал стог. Но кому? Скотины уже никакой не было, но он не мог допустить, чтобы трава перестояла или осталась вовсе некошеной. Стыдился соседей.

Много одиноких дней провел он тут, глядя из окна на плес, на суда, где была его настоящая работа. Будто смотритель маяка, следил по березам за ветром, слушал радио, погоду…

Потом уезжал на свое судно, на вахту. Только теперь понимаю я, сколько сил и долготерпения требовалось ему, чтобы хранить этот дом, поддерживать в нем жизнь. Он был болен и одинок, врачебную комиссию обманывал уже не первую навигацию. Но в ту зиму все-таки покинул дом. Надолго. Он боялся умереть в доме один среди холодной зимы. Он не ошибся и рассчитал все верно: смерть настигла его в городе. А через две недели позвал к себе другого брата…

И остались в этом мире мы с домом вдвоем: я в городе, он – в деревне.

Дом стоит высоко над водой, один на угоре. Над ним вечным парусом бушует береза, а выше берез – звезды. Жизнь из дома выветривается постепенно. Первой – еще раньше хозяина – уходит кошка. И тогда наступают, выживают хозяина из дома мыши. Они пищат, нагло разгуливая по столу среди бела дня. Но когда уходит и хозяин, отступают и они. И дом немеет. Он теряет жилой дух, как живую душу, в нем поселяется запах нетопленной печи, брошенных ведер, одежды, обуви…

В подполье принимаются расти диковинные грибы, бревна обметывает, как паутиной, белой скользкой плесенью. Дом не борется, он сдается. И начинает на глазах стареть. Казалось бы: никто не ходит, не хлопает дверьми, не расшатывает половиц, не сотрясает стены и печь… А он сникает.

И даже природа не противится этому акту. Напротив, стоит хозяину уйти за порог, как тут же вокруг дома начинают буйно с какой-то дурью вымахивать лебеда, крапива, татарник, иван-чай. Они обступают дом плотным кольцом, прорастают сквозь щели крыльца, заглядывают в окна. Умирающее человеческое жилье всегда печально.

После смерти матери я долго не бывал в родительском доме, во всем полагаясь на брата. А в первую весну после ее похорон не находил себе места и все же решился. И время было как раз перед Пасхой, и я один был в доме. Но среди ночи, во сне, навалилась такая тоска, что я не знал, как пробудиться. А пробудившись, скоро собрал вещи, закрыл дом и босиком, неся ботинки в руке, как пьяный пошел в поле. В болоте умылся, попил из лужи, отдышался на кочке и только тут услышал птиц, утро, весь мир.

С тех пор я боялся заходить в дом.

Но после смерти Николая ехать туда, кроме меня, было уже некому.

Конечно, я знал, что меня там ждет. «Но если не решусь обживать дом весной, то потом будет еще труднее! В апреле все движется: вода, воздух, снег, трава, и даже земля – все меняется не только с каждым днем, но и с каждым часом. Одолею…» – подумал я и собрался.

Чтобы сохранить остаток сил, я свернул на луговую кулижку в поле и разжег под елью костерок из сухой травы и сучьев. Достал из рюкзака еду, пожарил на прутике, как шашлык, колбасу с хлебом и, привалившись спиной к шершавому стволу ели, даже уснул на какое-то время, прислушиваясь к тонкому голосу не спящего возле леса чибиса. Когда начала прохватывать дрожь, с охотой взвалил на спину рюкзак и, не гася костерка, двинул дальше. Шел и все оглядывался на живой огонек, и было нас в этой ночи уже двое.

Кто знает, сколько миновал я в ночи сонных деревень, глухих и темных, будто погруженных в вечность. Помню только, что на краю какой-то сиротской, всего из пяти или шести домов, где не слышно было даже собачьего лая, свалился я на ступеньки старого амбара и долго облегченно дышал, глядя в холодное небо. Ах, как хорошо лежать на сухом дереве, раскинув руки и ноги! Я даже рад был, что утро не скоро и меня никто не потревожит. Лежал и думал, что иду древним Макарьевским трактом, некогда оживленным.

До революции один из моих дальних родственников служил на этом прогоне Юрьевец – Макарьев ямщиком. Веселый человек был, петь и плясать любил. А вообще дорога эта ходима и ездома была еще с XII–XIII веков. И не только для простого люда. Цари на богомолье по ней ездили. А Михаил Федорович, родоначальник дома Романовых, более 20 верст шел вот по этой дороге пешком. В октябре 1620 года, вместе с матерью и со свитой шел царь в Макарьевский монастырь – исполнял данный Богу обет. И в каждой деревне, где останавливался на отдых, рубили крестьяне деревянные часовни. Не один век затем щедроты царского дома обильно нисходили на Макарьевский монастырь и унженское понизовье. Не знал здешний мужик крепостного гнета еще и потому, что рыба, мед, рыжики, грузди всегда поставлялись из богатых здешних вод и лесов к царскому столу.

Давно все это было. И не видел я никогда ни одной часовни здесь, да и не верилось даже, что стояли когда-то. «А как бы хорошо, – мечтал я на ступеньках амбара, – теплилась бы в каждой часовне свеча или лампада, как живая душа деревни, и не было бы так одиноко и сиро в ночи. Всякий путник тянулся бы на этот свет и кланялся мысленно или въявь трепетному огоньку как памяти давно почивших здесь предков.

Я знал, что где-то здесь стоит уже много лет большая привольная деревня, где все дома аккуратно заколочены (окна и двери), а люди уехали все разом в одно место на север, кажется в Мурманск. И не продали пока ни одного дома. Крепка же должна быть обида, побудившая их на это, и достойны уважения их единение и гордость. Поступок этот так подействовал на земляков, что до сих пор не тронут ни один дом, не оторвана ни одна доска. И ходит молва, что однажды люди вернутся, и тоже все вместе.

Неожиданно спустился я в какой-то овраг с ельником, и когда остановился на деревянном мостике через бурлящий поток, понял, что дошел до речки Устанки. Будто гора свалилась вместе с рюкзаком с моих плеч: я был в родных местах! Глаза мои защипало как в детстве после напрасной обиды и перед новой радостью жизни. В овраге с южной стороны еще белел снег, ели на этом снегу будто дремали, покоясь в легком туманце и слушая бесконечный говор вешнего потока. Я выключил свой фонарь и не мог наслушаться, надышаться сырым хвойным настоем оврага. Душа моя окончательно успокоилась, рюкзак из безжалостного нахребетника с давящей тяжестью превратился в первого друга, у которого есть все необходимое для меня на эту весну.

В два часа ночи я был в Нежитине, постучался в дом под старыми липами. Восьмидесятилетняя тетка сразу узнала меня, заохала, запричитала. Раздеваясь, я ей рассказывал о своей дороге и жизни, спросил о доме.

– А стоит, стоит… – отвечала она. – Ждет. Осиротел дом-то совсем, ждет тебя… Она уже путала день и ночь, не могла наговориться, а я лежал на горячей печи и медленно погружался в сон.

Ложась, я велел разбудить себя рано утром, однако проснулся, когда день уже сиял вовсю.

– А уж спишь больно хорошо, – улыбаясь, оправдывалась тетка. – Погрейся на печке, свою-то не скоро еще оттеплишь.

Хорошо было у нее в тихой уютной избе, и потянуло к дому еще сильнее.

Когда я взвалил снова на плечи рюкзак, то с трудом поверил, что нес его вчера без малого двадцать верст. Хоть и отдохнул, но всего меня как-то перекосило, и вновь я осел под ношей.

Дорога еще держалась ночным морозцем, и шел я поначалу довольно бодро. «Всего-то два поля осталось», – думал с радостью. Раздольно было в полях, играла, светилась вода, ворковали на опушке леса голуби, солнце пригревало все больше, и уже оттаивал ночной ледок. И свои, родные теперь были места. Одно плохо – некуда было поставить рюкзак, чтобы передохнуть, полюбоваться всем. Но маячил впереди омет соломы возле дороги. До него я и шел. Верх омета обтаял и слегка струился нагретым воздухом. Идти к омету надо целиком, полем. Разогнул сапоги, побрел – вдаль от дома. А что делать, вокруг поля, ни сесть, ни облокотиться, а до ближнего перелеска не дойду: все-таки перегрузил я свою ношу. Вот и омет – как дом, с южной стороны обтаял, просох. Залез я на него вместе с рюкзаком, раскинулся один на все поле и небо – благодать. Теперь уж все, как не мучай меня дорога и ноша – а я дома, одно поле осталось, и целый день отпущен мне на него. Вон он дом; с омета я вижу березу над крышей – значит, и дом тут, под березой: дойдешь до середины поля и начнет выглядывать, а пока не видно. Пахнет просыхающей соломой, мышами, все больше греет солнце.

Какое-то время я лежал с закрытыми глазами и мысленно представлял все свое путешествие за эти двое суток, запоздало прикидывал: стоило ли все это затевать, обрекать себя на добровольное испытание?.. Вдруг тоненько крикнула надо мной будто бы чайка. Я прислушался, а когда открыл глаза, увидел, как далеко в небе белым серпиком, будто припозднившийся месяц, она медленно парила над моим ометом. И душа моя прозрела: как сквозь пелену услышал я переливчатые трели жаворонков по всему полю, попискивал куличок в разливине возле самого леса, прошмыгнули над ометом поспешные галки…

Я услышал весенний мир, включился в него, и все дорожные невзгоды враз отодвинулись, измельчали, и не хотелось о них больше вспоминать. Мир словно распахнулся и вырос. Собираясь, я дал себе слово не трогать запасы из рюкзака, пока не ступлю на крыльцо родного дома. Но тут нарушил свое обещание: распаковался, налил в крышку термоса водки и, глядя на березу над своим домом, выпил за возвращение. И ах! Так хорошо мне стало. Я не заметил даже, как потихоньку запел.

К дому своему я рвался уже не дорогой, а прямиком, полем, выбирая земляные обтайки. И с каждым шагом дом как бы вырастал, поднимался на цыпочках, будто хотел разглядеть, кто там в нетерпении спешит к нему впервые за всю зиму.

И храни как заповедь в деревенском доме: «Вода и дрова – прежде всего». Пусть ты смертельно устал, иззяб или заболел в дороге, но едва переступил порог – вспомни эти два слова и исполни их. Полусонный, дрожащий от холода и болезни топи печь, а потом залезай на нее и забудь все печали. Пусть она отдает холодом, пахнет печиной – ничего, лежи и жди. И не заметишь, как тихий сон сморит тебя и приснится тебе теплое лето детства. В полночь или к утру печь прогреется и высосет из тебя болезнь и усталость. Чем больше будет прогреваться печь, тем глубже и счастливее будет твой сон. А проснешься в солнечный полдень с радостью на душе, проснешься, как вынырнешь из глубины, и воскреснет для тебя забытая жизнь. Сучок на потолке, изображающий путника в пургу, напомнит детство; старые валенки, подшитые еще отцом, приведут в умиление… И пойдешь ты по своему дому, как по музею. И все будет радо тебе.

Я прожил детство в деревенском доме, но оказалось, многого не знал. Каждый день мать топила русскую печь, и я видел, как она это делала, а сам впервые затопил вот только сейчас. Открыл трубу, вьюшку, поджег дрова, лугу… Дыму полная печь, а скоро и упечь – нет никакой тяги. Полез на крышу (с крыши поздоровался с соседкой), добрался до трубы, из которой едва курилось, заглянул внутрь – чисто. Ничего не понимая, опять бегу в избу, а там уж и окон не видать: все тонет в дыму. Распахнул дверь и в панике на чердак. Когда разобрал боров, все стало ясно. В последнем колене дымохода грубо топорщилось прутьями огромное галочье гнездо, и яички уж лежали. Я выволок весь этот хлам, и спертый дым кинулся на чердак. Скорее заложил дыру кирпичами, и бегом на улицу. Будто вздохнул мой дом – весело и свободно задымил в просторное небо. Так началась новая жизнь.

Утром глянул по очереди во все окна. С южной стороны вытаяла лужайка перед домом, и по ней деловито и важно вышагивает вразвалку птица: в широких черных шароварах и с белой трубкой во рту, будто запорожский казак… Нет, не ворон, а грач. Прилетел, вернулся, как я, и вот уже изучает родную землю, поправляет что-то после зимы в траве. Пора и мне на улицу. Взял топор, пошел проверить изгородь и вдруг слышу прямо над ухом:

-За сколь дом-то продавать будешь, Валенте-эн?

Я вздрогнул: почти вплотную подкралась ко мне по вытаявшему лужку соседка Ия. Не соседка она, живет через дом, а дом этот меж нами пуст, значит, можно назвать и соседкой.

У меня еще ломило плечи от двухсуточной дороги, еще не огляделся в дому, а уж «продавай»… Обидело меня это приветствие, и я ответил ей сухо:

– Родину не продают.

Она задумалась, потом поддержала:

– Да… да-да. Вэрно ты говоришь, вэрно, – сильно ударяя на «е», в задумчивости сказала она и пошла мимо дома к магазину.

Оставшись наедине, я перекладывал трухлявые жерди изгороди и все думал, почему с такой легкостью многие дети продают нынче родительские дома в деревне. Они будто спешат отделаться от своего прошлого, от отца, дедов, бабушек, от своего детства. Или все это давит на них былой бедностью, бесправием, колхозным происхождением? И они мстят по-своему за то унижение?

Но проходят годы, и смотришь, едет кто-то всем семейством в свои родные места, но уже в гости к тетке или своим деревенским соседям. А еще через какое-то время покупает ветхий домишко вблизи родных мест.

Правда, иные уезжают начисто, будто сквозь землю проваливаются. Только глухие слухи и доходят: спился, в тюрьме, умер… Но таких мало, редко.

3

О, родная земля! Одни косноязычно клянутся тебе в любви с московских проспектов, всенародно заверяют в преданности и крестьянской закваске. Других словно перекати-поле носит ветер судьбы по широким российским просторам, и не знают они до старости «ни дому, ни лому», но все ругают кого-то, сиротствуют, бия себя в грудь: «Я свет и совесть твоя, Россия!» Сквозит во всем этом выгода саморекламы, чутье конъюнктурщика. И едва ли среди этих «страдальцев» найдется один, который, уходя из родного села, посадил бы на родине хоть березку или сосну на память о своей родословной. Где там… Скорее спешат продать все нажитое родителями. А на остатки дворины, если дом куплен на дрова, как падальщики на добычу слетаются туземцы – тащат доски, кирпичи, выкапывают вишни и яблони… То же самое творят и с оставленными домами, еще не проданными, но уже кинутыми на произвол судьбы. И это по всей России, а точнее по всему Союзу. За двадцать лет застоя внутри страны погибла целая крестьянская держава. Это была тихая война без выстрелов и взрывов, но она основательно подкосила нашу экономику и мораль.

В таком виде застал я и свою родину. Старые березы посреди деревни рухнули, а новых никто не посадил. Крыша на моем доме протекла, печь облупилась, изгороди пали… Всюду обреченность.

И вот я хожу по дому и огороду, пытаюсь замазать глиной печь, закрепить топор на топорище, застеклить раму, хоть временно заделать протек в крыше. Устаю от неумения и одиночества, но пробую снова и снова – будто сдаю запоздалый экзамен на крестьянскую суть. В минуты отдыха затихаю, как в музее. Перекладываю молотки, шило, напильники, рыбацкие иголки… Все сделано, приобретено отцом. Залезаю на чердак, сеновал. Глажу кросна матери, грабли. Вот торчит в щели старый, сработанный серп, коса поржавела… Все валяется без движения, без дела, никому уже ненужное, словно из другого века.

И не тоска, а какое-то иное чувство не то вины, не то взаимной обиды будто висит в воздухе между мной и этими вещами. Оставленный крестьянский дом тоскует как живое существо, которому связали руки и ноги, молча взывает о помощи. Мне первому из всего нашего роду-племени досталось увидеть и испытать это. И толкнуть жизнь в доме почему-то трудно, будто переступить роковую черту. Первое желание – закрыть дверь и уйти к родне, соседям. Но это похоже на предательство.

Топлю еще раз печь и собираюсь проведать лес. Ведь и в доме хожу еще в валенках, фуфайке и шапке, от дыхания исходит пар, руки зябнут. В лесу теплее.

А над домом уже летят гуси. Высоко, медленно. И по детской охотничьей привычке меня охватывает нетерпение. Снаряжаюсь под вечер. Еще не достиг ближней рощи – бежит полем наперерез солдат с овчаркой. Молодой, без пилотки и без ремня, гимнастерка на ветру будто колокол. Запыхался, кричит на бегу:

– Подожди!..

Собака, прыгая через кусты, преграждает мне путь. Солдат подбегает вплотную:

– Дай патронов…

– Кому? – спрашиваю. – Ты охотник? – Да… дома все есть, и ружье, и билет. Осенью дембель. Дай, утки прилетели, вечером пойду. Я с Украины.

– Но… не положено. Из чего стрелять будешь?

– У меня обрез есть.

– А офицер узнает?

– Не узнает, мы прячем. Дай, вон в то болото к ночи прилетят. Три патрона всего, я с детства охотник. Ничего не будет…

Что делать? Патронов и у меня не густо, а обрез еще больше вводит в смятение. Под великим секретом, взяв с него слово, что не будет никаких ЧП, дал ему два старых патрона отвести душу и с неприятным чувством двинулся через кусты дальше.

Перед закатом обтаптываю местечко среди молодых елок рядом с валежиной, чтобы стоять и сидеть было удобно до самой ночи. Вокруг и земля, и вода, и снег еще есть. Только в сырых болотах и встречается все это разом. Хорошо. Тонко пахнет молодыми елками, болотиной и холодом снеговой испарины. И вот поднимается какой-то дым над краем болота, густеет, потом заиграли языки пламени, бегут по сухой траве к можжевельникам… Стукнул тупой выстрел. «Уж не мой ли солдат?» – мелькнула догадка. Срезал ножом нижнюю лапу от ели и пошел на дым.

На краю болота в зарослях сосняка вижу, стоит знакомый солдат с обрезом, курит и любуется приближающимся к нему пожаром.

– Ты поджег?

– Я, – отвечает он с улыбкой. – Сейчас полетят.

– Кто же полетит на дым, на пожар? Сейчас огонь доберется до можжевельников и сгорит весь наш перелесок. Летом здесь ни ягоды, ни гриба не найдешь… Давай тушить!

Я отдал ему свою еловую лапу, себе срезал другую, и мы начали хлестать ими по огню, по прошлогодней сухой траве. Успели, обгорел только бок крайней можжевелины.

– Эх ты, охотник, – заметил я ему.

– Но деревенские сами поджигают, – оправдывался он.

– Поджигают на открытых полях и лугах и так, чтобы огонь не добрался ни до леса, ни до деревни. С умом делают.

– Не сердитесь, я вам завтра соку березового трехлитровую банку принесу. Я знаю, как добывать…

– Не надо ничего. Я сам умею. Иди вон туда, а я здесь останусь. Может, полетят еще. И солдат послушался, ушел через горелый луг за дорогу в другое болото.

Утки пошли уже в сумерках и очень высоко, я не стрелял, а только слушал торопливый посвист крыльев.

«Бумм!» – будто кувалдой долбанули в соседнем болоте. Я выдохнул с облегчением: «Слава богу, больше патронов у него не осталось…» Домой шел в темноте и все думал, как долго у человека нет ума. И радовался, что больше с этим бестолковым солдатом меня ничего не связывает. Но рано радовался.

Когда вошел в свою уютную избу, размеренным ходом тикали часы, будто и не останавливались никогда, тихонько играло в углу радио, печь дышала теплом. Я достал из нее чай на травах, напился, залез на эту же печь и проспал до полудня.

А проснувшись, отправился за дровами к бане и вдруг замер, пораженный: ствол ближней к бане березы был грубо подрублен тупым топором. Прозрачный сок стекал из рваной раны по жестяному лотку в трехлитровую банку. Я понял, что это «услуга» моего вчерашнего солдата. Забыв о дровах, вернулся в дом. Отыскав старую краску и кисть, я насухо протер рану березы тряпкой и тут же закрасил. А банку… подумав, с размаху ударил по ней поленом и пошел топить печь.

Вечером, когда вновь гулял по огороду, под березой не обнаружил ни единой склянки: догадался, видимо, мой доброжелатель, что опять вышла медвежья услуга, и все убрал. На это я и рассчитывал. Береза не погибла, она распустилась, но поздно, и лист на ней был какой-то мелкий, хилый.

Вот, пожалуй, и все на солдатскую тему в деревне. Остается только добавить, что раньше на месте нынешней казармы была колхозная ферма. И немало тут пролили слез во время войны солдатские вдовы. А вместе с ними и моя тетка Дуня. Она работала дольше всех, лет тридцать, без премий и наград, и выработала себе пенсию в двенадцать рублей.

Однако и солдаты не зря жили-служили: построили хорошую казарму, насадили вокруг молодых берез, вовсе не ведая о том, что именно здесь и росли когда-то самые старые в деревне березы. Но рухнули, не дождавшись всеобщего благоденствия, а ферму, говоря по-военному, расформировали как неперспективную. Говорят, что скоро и военную точку ликвидируют. Скорее бы. Но останутся березы. В этом мне видится какая-то особая справедливость земли. Может, она что-то помнит или чувствует и по-своему вершит справедливость. Хоть это вселяет слабую надежду. «Да поможет нам Бог и сельсовет», – как говаривал покойный брат Николай, некогда посадивший эту искалеченную солдатом березу.

4

В апрельский предрассветный час по-детски доверчиво дремлет Земля. Ее космическое пробуждение всегда ново, и нет ничего отраднее, как брести в этот сокровенный час оттаявшим полем.

По-ле – звучит легко и просторно, как свободный выдох. Сколько дум передумано, сколько слез пролито, сколько песен и горя развеяно тут временем… Но не осталось на самом слове ни тяжести кабального труда, ни сиротства, ни бедности. Живет в нем вечная мечта и свобода духа.

В полночь я распахиваю дверь своего дома и ступаю будто сразу в космос: такая плотная тишина пропитывает всю многоверстную тьму ночи, что душа сжимается в точку и замирает в ожидании чуда. И по сей день люблю этот глухой предрассветный час апреля: с детства втравили меня братья в охоту, и остался я на всю жизнь полуночником.

Почти на ощупь иду мимо дедова дома, который рубил я когда-то с ним вместе, сворачиваю в поле и пускаюсь будто в ночное плавание. Ни огней, ни звуков, только слабое движение воздуха чувствую лицом, это и есть мой главный компас в пути. Я знаю, глаза привыкнут, начнет бледнеть, и утро я встречу уже вдали от человеческого жилья и суеты. Поле, как воля, не давит, не угнетает. И где б ты ни ночевал, в лесу ли, в деревне, рассвет всегда начинается в поле.

5

Мало радости принес мне первый свет. Я не узнал полевых дорог. Минувшей зимой какой-то ретивый заготовитель сосновых шишек срубил под корень все полевые придорожные сосны, а неподсильные обкорнал, обезглавил, оставив одни скелеты. И маячат в поле суковатые стволы да высокие зимние пни.

Так по этим «верстовым» столбам я и шел до деревни своего дяди. Четыре старухи да два старика – вот и все население деревни. Отмаяли зиму, теперь на лето ждут детей и внуков. Но есть своя местная радость – нынче открыли в селе церковь.

За минувшие годы заметно усох, сдал и дядя Паша. Но по-прежнему деятелен, держат с женой корову и ульи. В избе у дверей меня встретил шоколадно-дымчатый молодой теленок, уставился большими влажными глазами.

Двое суток я провел у них в доме: чистили к Пасхе трубы, выставляли рамы, подкармливали пчел в ульях… А напоследок я помог увести в хлев и теленка. Мог бы гостить и еще, они оставляли, но будто немой упрек преследовал меня: «Свой дом заброшен, а чужой обихаживаешь…»

Снимаюсь затемно, охотой по утренней заре. Как одинокий стрелок обхожу окрестные леса и деревни: один жилой дом остался в Волкове, один в Самылове и уже ни одного в Василеве, Сивкове…

По зарастающим тропинкам лес крадется к самой околице. Когда я захожу в такую деревню, мной овладевает смиренное чувство, как на старом погосте. Если есть еще хозяин (не только дома, а уже всей деревни), он стеснительно прячется, будто виноват в чем, скорее шмыгнет в дом и… долго провожает меня взглядом из окна в поле. Что он думает при этом? Верно, решает, кто я, откуда и к кому приходил? И мне делается неловко, что я нарушил его размеренную отшельническую жизнь. До середины поля спиной чувствую его тяжелый вопрошающий взгляд.

Так проходит мой день. В неспешных раздумьях на обогретой опушке леса провожаю закатное солнце, пытаюсь угадать ближайшее будущее этих полей и деревень. Устав от дум, бреду на тягу, стою до темноты, и уже глубокой ночью направляюсь полем к своему дому. Именно полем, а не дорогой. Дороги так изуродованы тракторами, такие выверты на них, навалы и ямы, что можно не только завязнуть, а и утонуть запросто. Поэтому подсыхающее поле – истинный рай для пешей ночной ходьбы. В поле нет ни ям, ни коряг, ни камней. Зверь свернет в сторону, а люди в это время уже не ходят. Ноги сами идут, щупают землю. Если и встретится ложбинка или бугорок, то всегда пологие, не опасные.

И чего только не передумаешь, бредя ночным полем. Иногда слышится в вышине посвист торопливых крыльев. Какие-то птицы летят и ночью своим древним испытанным путем. А больше никаких звуков во всем поднебесном пространстве. Такая тьма и запустение вокруг, все объято вековой тишиной, и я словно погружаюсь в глубину веков, куда-то во времена древних славян. Будто язычник, несу из лесу на плече три кола, связанные сырой корой, добытую утку и первобытно радуюсь душевному покою, согласию с землей и небом. Вот вернусь в свой бревенчатый дом, сварю еду, высплюсь, заменю завтра гнилое прясло в изгороди… И буду радоваться этому пряслу все лето, как зодчий своему творению. Хорошо мне еще и потому, что сделаю это не только для себя, а для дома, родительской дворины, для всей деревни…

Воображение прибавляет мне силы, и вот я уже сбрасываю свои колья под сень родных берез. Среди ночи вваливаюсь в дом, включаю везде свет, радио и снова иду на улицу. Как одинокий маяк, светит мой дом на всю округу. Я отхожу подальше и затаенно любуюсь живыми теплыми окнами.

Когда живешь один, то никогда не видишь света в своем доме со стороны, а видишь только в чужих и невольно испытываешь сиротство. Свет в окнах родного дома напоминает детство, родителей, лучшие годы жизни… Теперь мне уже не хватает всего этого. И я не спешу в дом, а хожу по угору, взглядываю на окна, будто жду, не скользнет ли по занавеске знакомая тень.

Говорить в доме мне не с кем, поэтому когда на улице дует ветер, идёт дождь или снег, я пишу у топящейся печки свои записки: не то дневник, не то воспоминания. Название придумал: «Раздумья провинциала во все времена года».

Раздумья провинциала во все времена года

Весенние сроки

1. Всякое место на земле – чья-то да родина. Есть большая Родина и есть малая. Большая Родина – для больших людей (они видят и понимают ее всю, целиком). А малая… Нет – не только для людей маленьких, а для всех. Большая Родина бережет малую, хранит ее неизменной, неповредимой. Все мы выросли в малой родине, самой лучшей на земле. Вот и я пишу о малой родине, о многих ее «малостях», плохих и удивительных, видимых и невидимых. Пишу без особых претензий на всеохватность.

2. Самая главная наша ценность – земля, особенно родная земля, она ничего не стоит для нас с детства: можно бросить ее и уехать в чужие места, где больше сверкания, шума, суеты… Новое увлекает, завораживает, зовет. Но через годы нас тянет обратно на свою землю, в родное подворье. И только тут мы замечаем невысокие дома, самую землю – в буграх, перелесках, оврагах – скромную в своей неизменной красоте. И всегда испытываем легкий стыд за свое легкомыслие, непостоянство. Стыдимся даже дороги, по которой возвращаемся домой: дорога нас провожает последней, а встречает первой. Особенно когда нет уже в живых ни отца, ни матери. Дорога – это всегда путь на родину; не тебе, так кому-то другому. Дорога – особая земля, земля, у которой «имеется» память и перед которой бывает больно и радостно.

3. Снеговая вода в лугах среди дубов. Дует теплый ветер, уже сохнут верха грив, и синеет, тает повсюду снег. Можно целый день бродить по этим гривам, спугивать первых скворцов, куликов, уток и не знать, что делать. А делать ничего и не надо. Просто гулять, смотреть, слушать. Есть такое занятие – встречать весну. И никто за это тебя не осудит, и сам себя не будешь потом ругать. Только весной позволительна человеку такая роскошь, привилегия. Но редко услышишь от кого-либо: встречаю лето, пошел встречать осень, и уж тем более – зиму.


4. С полночи, как обычно, ухожу в лес. И вот чудо: в маленьком лесном болотце, исхоженном мною вдоль и поперек, поет глухарь. Не верю, никогда их здесь не было, крадусь ближе, ближе – он! Шуршит перьевым нарядом, испускает мощный костяной шорох, будто в глухой непроходимой тайге. А вокруг болотца – засыпанные химикатами поля, развороченные тракторами, залитые водой дороги; брошенные сеялки по обочинам; собаки лают в деревне… А он будто ничего не видит и не слышит: поет, как перед концом света, а может, перед концом собственной жизни. И жутко мне, будто скачу я по болоту тоже на край жизни и хочу заглянуть в пропасть.

5. Под большим небом, среди большой воды разыгралась весна. Вот летят большие стаи гусей над большой страной, над поруганными церквами. А я стою один-одинешенек среди холодного поля, забытый, сирый, никому не нужный: ни родственникам, которых уже почти не осталось, ни совхозу, ни сплавной конторе, ни Союзу писателей, ни нашей Думе… Стою и не понимаю, как же все случилось, почему? И напрашивается один вывод: «Нет, страну направляли на ее исторические пути не самые умные и не самые честные люди, а часто корыстные, жестокие, немодушные. Безбожие имеет большие последствия, которые не смывает и самая широкая весна…»

И все плывут, плывут над землей гуси, будто нанизанные на струну кресты всех порушенных в России церквей. Молись, грешный революционер и вероотступник, хотя бы на эти последние высокие знаки. Время близко.

6. В седых далях замшелых туманных лесов заблудилась где-то по весне моя юность. Хожу, зову – и знаю, что никогда она не вернется. Как же так получилось, что я и юность разошлись и вот теперь гуляем в разных лесах: юность – далеко, вольно, беззаботно, а я здесь – в ближних от дома угодьях? Хожу будто на привязи, как домашняя прирученная скотина. И вдаль тянет, и на дом оглядываюсь, и все ищу причину, чтобы не уходить далеко от деревни…

7. Всю зиму думал: «Вот кончится зима, поеду в деревню, затоплю печку и… все о жизни додумаю». И вот приехал, живу, сижу у печки. Огонь горит, печка греется, тепло идет по всей избе, а как жить – так и не знаю. Жгу напрасно последние дрова.

8. Пришла весна, и даже раздавленный на обочине дороги кустик, который переехало не одно колесо, начинает жить. Он восстает и укрепляется, торопится, пока не просохла дорога. Так каждой весной хочет выправиться, воспрянуть наше крестьянство… А осенью новое колесо цен и налогов переедет деревенскую жизнь, придавит ее, и снег занесет все политические колеи до новой весны.

ля, особенно заметны все ее раны, ее крайнее истощение. Кажется, и не воспрянуть ей никогда.

Но пройдет день Георгия Победоносца, пройдет День Победы нашей – и все так безудержно зазеленеет, зацветет, что только диву дашься: «Да откуда же такая сила и красота взялась снова?!»

10. В апрельское предночье над старым вытаявшим жнивьем низко парит лунь. Стоишь на тяге на опушке с краю болота и думаешь, что летает он так тысячу лет. И становится спокойнее на душе: когда всё в стране и в личной жизни перевернуто, когда всё или только начинается, или началось только вчера, нужны какие-то незыблемые основы. Нужно хоть в чем-то ощутить корни древа жизни. Иначе не устоять. И мне нет никакого дела до того, что луню этому два или три года, а ельничек, к которому я «прилепился» спиной, моложе меня. Весеннему вечеру тысячи лет – вот что важно, загадочно, непостижимо. Он и вечен, и вновь юн и притягателен. Разгадать эту тайну невозможно, но хочется хоть чуть-чуть приоткрыть ее. Рыжий лунь летит, не видя меня, и вдруг, спохватившись, взмывает вверх, опахивая мое лицо воздухом своих беззвучных широких крыл.

Обоим нам тысячи лет…

Оба мы – продолжение жизни.

11. Было время, я беспечно гулял по лесам весной. Гулкое пространство среди вытянувшихся сосен отзывалось на любой шаг и шорох, воздух – как струна: не задень; от самой малой птахи – взлетит или пропоет она – неслось по лесу многозвучное, шквальное эхо. От птичьих пересвистов и воркований уставал слух, голова кружилась от избытка кислорода, и казалось, что жизнь не имеет ни начала, ни конца. Скитался тогда по лесу и думал, что, наверное, вот я и есть самый обездоленный и несчастный человек на свете.

А теперь думаю совсем иначе: был ли кто тогда счастливее меня? И все чаще вспоминаю слова матери: «Из-за счастья счастья не видать».

12. Апрельским вечером хорошо идти мокрыми полями в сторону заката вслед уходящему солнцу. Идти без дороги, прямиком по подсохшему за день жнивью. Долго будет теплиться вечерняя заря, и далеко можно уйти под пение и крики прилетевших птиц. Встретится на пути перелесок, еще набитый снегами, одолеешь его, и опять тебя примет поле, уже другое, новое, но тоже праздничное…

В молодости я мог идти так бесконечно, и не осталось у меня ни одного грустного воспоминания. Как похоже на дорогу самой жизни.

13. Теперь, когда я приезжаю весной к своему деревенскому дому, меня встречает только скворец на березе. Он хлопочет вокруг полуразвалившегося скворечника, но весь трепещет от свиста и радости. И мне стыдно, что я не подготовил ему «квартиру». Открываю замки, достаю молоток, гвозди и, не заходя в избу, подновляю скворечник. Чтобы утром нас было на опустевшей дворине двое. Теперь и это счастье.

14. Теперь уж так: выйдешь на утре из лесу, оглядишься, деревню заметишь среди полей. И если дымит в ней хоть один дом, охватит тебя несказанная радость: значит, кто-то еще жив, толкает жизнь, насколько сил хватает… И идешь к нему как к союзнику по вечной борьбе за счастье наших руководителей.

15. Кажется, все рухнуло в России. Сейчас богаче и свободнее крестьян-колхозников стали даже рыбы и дикие птицы. Они еще живут по своим вековечным законам. А людские законы жизни все нарушились или изменились. Сейчас живет только тот, кто никогда и никаких законов не признавал и не исполнял. Но это люди либо примитивные, либо не от мира сего.

С чего же пойдет новая Россия?

16. Непроницаемо-черные зубцы елей в остывающем горниле заката. Само солнце уже село, но жар от него еще исходит за лесом. Жар только видимый, вокруг снег, вода, холодная земля – срединно-русский апрель. Стою на скате ложбинки, по дну которой бормочет взыгравший половодьем ручей. С одной стороны ручья растет молодой ельник, а на моей стороне маленькая лесная деревушка – вернее то, что от нее осталось: колоды, кадки, кросна, старые понурые бани. И стоит одна печь, как памятник всей деревне. Пройдет еще полчаса, и над банями и кроснами, над этой печью потянут вальдшнепы. А я, как последний Емеля-дурак из сказки, могу забраться на эту печь и, лежа на спине, палить с нее вверх.

Смешно и грустно. Потому что настоящий Емеля-дурак бросил свою печь и гоняется где-то за товарами и долларами. Вот вернется он к ней, а она уже разрушилась. Вытряхнет из мешка свою заморскую добычу – а там мусор… Но это уже из другой сказки.

17. Застала меня однажды в весенних полях ночь. Надо где-то ночевать. Бреду вдоль речки, вытекающей из лесу, мою сапоги на затопленной луговине. Речка бурлит, пожуркивает в ночи, будто разговаривает со мной, не хочется от нее уходить. Добрел я до стожка у самой воды, стог одним боком стоит еще на снегу, а другой бок, к речке, подтаял. Тут я и остановился, прислонил ружье к стогу, снял рюкзак. Поискал хворосту, посшибал старые пеньки на дрова, разжег сеном костер и увидел, как пенится, бурлит возле стога вода. Тут и решил коротать ночь до утра. Лег на сено, гляжу сквозь костер на воду и будто куда плыву. Так и уснул, забылся на самую глухую полночь. И спал-то всего часа два – но будто целую ночь: плыл и плыл куда-то, словно по реке в самую пору сенокоса. И все не мог надышаться запахом свежего сена. А когда проснулся, никак не мог понять: осень сейчас, весна или лето? Так спится только в молодости, когда душа еще всецело зависит от тела.

18. Мы вышли из тьмы. И во тьму уходят наши годы и жизни. И что-то тут не так. Должен быть где-то свет, наше общее пристанище и успокоение. Каждый идет к этому свету своим путем, со своей надеждой и верой… Хуже всего, когда человек никуда не идет и ничего не ищет. Однако ждет, что к нему что-то придет.

19. Люблю российские полевые дороги, особенно в Пасху, когда рано утром идут по ним люди в церковь. Из-за пригорков и полулесков тянутся из темных забытых деревень последние обитатели в полуразрушенную церквушку – как к последнему спасению России. И кажется, в этот час по-особому притихают и поля, и небо.

20. Кажется, медленно течет время, медленно растет дерево у дома. Но… как быстро проходит жизнь. И чем она безбеднее – тем незаметнее пролетает. Беды, которых мы так боимся, растягивают жизнь, как бы удлиняют ее. Когда человек устает от бед, он завидует даже дереву, его «бесчувствию». Видимо, каждому – свое.

21. Много сил на земле. Но сила весны, кажется, самая могучая: все меняет до неузнаваемости, все устремляет к жизни. Даже камень, подмытый водой, поворачивается к солнцу другим боком и дает расти на своем прежнем месте траве.

22. По весне и рыба «уходит» в леса. Она пробирается в самые верховые притоки, в пойменные луга, старицы, затопленные болота, к подножиям вековых боров… Видимо, лесная снежная вода и рыбе наиболее пригодна для жизни и размножения.

23. Иногда в разгар весны налетит, закроет горизонт метель – будто завесой задернет от взора перелески, поля, овраги… И ты затеряешься в ближнем от дома поле – будто спрячешься от людей, зверья, птиц… И весь мир разом сузится до ближайшей елки при дороге. Притулишься возле нее и рад-радешенек: хоть на это короткое время отстранились от тебя все заботы, вся суетность и неразбериха мира. В такую погоду всегда хочется уйти из обжитого, знакомого места куда-то подальше, в другую деревню или лес, чтобы уже там вдруг выглянуло солнце и все вокруг было новое, чистое. Человек, как и птица, тоскует на одном месте, томится, но не успевает за полетом своей души.

24. После таких снегопадов утро кажется осенним, пасмурным. Но текут, журчат всюду ручьи, пенные потоки; по берегам ручьев и разливин видны птичьи наброды: ночью прилетели и ходили по снегу возле воды кулики, утки, трясогузки. Остановишься и долго глядишь на эти забытые за зиму следы с благодарностью к последнему весеннему снегу.

25. Мы уже вступили в новое время, новую жизнь, но законов ее развития еще не признаем. Мы люди медленной исторической поступи, и революции нам противопоказаны…

26. Каждый человек живет в своем времени, то есть человек жив, пока он соответствует времени. Как только он начинает жить «во вред» времени, время его выталкивает со своей «территории». Не мы покоряем время своей жизнью, а время подбирает нас под себя. Так мы вершим историю, всяк своей земли-страны. Но свободы действия у нас никто не отнимает. Жизнь и судьбу можно изменить при желании. Знающему это дается.

27. Сейчас на наших глазах ломается, меняется мир. Меняется ежедневно. И главные мировые дрожжи бродят в России. Все тут сошлось: мировая философия и самая духовная литература, две или три революции враз, крах большевизма и возрождение православия, Чернобыль и новоявление мощей Серафима Саровского, нашествие католиков, демократов, спекулянтов и… нищета культуры. Такие перепады – не только расплата за прошлое, но и некоторый аванс из будущего.

28. Народ, который почувствовал свое падение, крайнее унижение, от верховного правителя и до последнего нищего… такой народ не останется стоять на месте. Вопреки любой разрушительной политике и экономическому разброду он поднимется и восстанет.


29. Ничего у нас более ценного не осталось, чем воздух, леса и реки. Они не стали ни коммунистическими, ни демократическими и ко всем без различия относятся по-прежнему с добром и любовью. Если мы и этого не почувствуем, не оценим, тогда уж, действительно, конец всему, а у человека должны отняться и речь, и разум как лишние и просто вредные для его животной жизни.

И не надо при этом ничего говорить о Боге, ссылаться на Библию, мифы, Нострадамуса или винить большевиков.

30. Мы родились в наказанной Богом стране. Что делать: терпеть здесь или убежать от наказаний на Запад? Об этом многие думают и на что-то решаются. Но от своей доли нельзя отказываться. Всякому как бы указано свое место в этом мире, его и нужно «обрабатывать», улучшать. А уж что выйдет, то выйдет… Каждому человеку дан от рождения и масштаб собственной личности. И эту свою величину надо хорошо чувствовать: не надо опускаться ниже, но и выше забираться не следует.

78. Жил друг, рос лес, и каждый год мы ждали весну. Прилетали журавли, лес оглашался ликующим криком, и всем было радостно.

Но умер друг – и лес больше, вроде, не растет, замер. А журавли прилетают по-прежнему и по-прежнему кричат. Но теперь в их крике я слышу не радость, а боль и отчаяние. И не знаю, когда это все кончится.

79. Есть поле, есть река, есть лес… Человек родится, живет, привыкает ко всему этому и считает все своей родиной. Но вот кому-то приходит в голову идея запрудить реку, вырубить лес, изменить луг и поле. Он думает, что несет пользу людям и прежде всего хозяйственную. Возможно. А как же с родиной? Разве ее облик ничего не стоит? Смысл таких ценностей, как образ родины, придется еще долго доказывать. Потому что наши хозяйственники, администраторы, да и политики многие – пока еще сущие неандертальцы в этих вопросах. И с ними повоюют еще наши внуки.

80. Маленькая весенняя речушка Желниха зачинается в болоте, крадется по неудобям, овражкам, через пустоши и поля, дорогу перерезает-переливает в апреле… и так добирается до коренной реки. Ей, Желнихе, столько же лет, сколько и земле. И по сей день захламляют ее всем, чем только возможно: мешками из-под удобрений с полей, обрывками тросов; бороны, детали от тракторов, плужные лемеха ржавеют; на дне ее – камни с социалистической нивы… Надоела она всем, но избавиться от нее не так просто. Чтобы не размывала дорогу, упрятали ее в трубу и дали ход под дорогой, а не сверху ее. До этого заваливали, изживали – бесполезно. И никому от начала века не пришло в голову обратное: взять бы да и углубить, как озеро. Вдруг бы что и получилось? Нет, в новом месте, в лесу вырубили деревья, выкопали котлован, и тут по весне новоявленный фермер развел гусей. И все замерли, ожидая изобилия. Но пока хорошо только лисам: на дне этой «сухой» речки Желнихи они и потрошат дармовую гусятину.

81. В луговой ложбинке возле леса все лето пасутся овцы. Трава зеленая, свежая до глубокой осени. Но не ведомо ни одной овце, что каждой весной в этой ложбине играет, пенится настоящая река-снежница. Даже льдины плывут по ней. И вместе со льдинами, мусором – семена многих трав. Потому и луговина хорошая.

102. Каждой весной приходил в мою избушку над рекой старый друг. Приходил он из лесу, из своей деревни, мы вместе радовались весне, топили печку, пили чай, глядели из окна на речной разлив. А потом, под вечер, я его провожал до лесу. Однажды он, как всегда, ушел по лесной дороге. Наступило лето, а осенью он умер. Я знаю его могилу на кладбище, но она мало меня волнует. Я все вижу тот сумеречный лес, и как он уходил прямой лесной дорогой вдаль. Один, один, все глубже, глубже в лес… Уходил, сутулясь, пошатываясь, а вдогонку ему тянул вальдшнеп, истаивая в вершинах. И душа моя сжалась тогда, будто знала все наперед. Ни окликнуть, ни остановить почему-то было нельзя. Так он и ушел, а я продолжал стоять на сумеречной весенней дороге. И до сих пор кажется: он просто ушел в лес и унес с собой все, чем дорожил в этом мире.

Над дорогой этой нынче опять тянут вальдшнепы, как тянули и до нас.

103. Стареют люди, стареют деревни, колодцы, поля. Даже леса и озера стареют. Но никогда не стареет весна. Даже в старом лесу весна всегда молодая. Вот на высокой сухой вершине устало воркует дикий голубь вяхирь. Последние дни апреля, и голубь устал от весны, от воркования, от шума текучих вод… Нет, это я устал от всего этого, а он поет, будто в первый раз, вдохновенно, гулко и так натужно, словно распирает его избыток сил. Стою на просеке и думаю: «Как же могуч вечный двигатель жизни, который каждой весной запускает кто-то с великим вселенским гулом».

105. Полдень. Иду из леса по бездорожью. Устал, вытаскивая высокие сапоги из грязи. И вот сзади глухой топот, чавкание грязи… Оглядываюсь – мужик на лошади, летит наметом, вспененный битюг поводит боками, храпит, брызжет с удил пеной. Мужик молодой, здоровый, небритый и без шапки, сидит царем в седле: взгляд надменный, в руке хлыст, к седлу приторочен промокший мешок с чем-то сырым, тяжелым.

– Рыбы надо? – кричит он мне из седла громко, будто я провинился. Рыбы мне надо, но как-то не ожидал я ее среди поля и среди дня.

– К кому идешь? – не дожидаясь ответа, опять кричит он и прет на меня лошадиной мордой.

– Вон в крайний дом, – указал я на деревню. – Там сторгуемся… А какая рыба?

– Всякая – лещи, щуки… Мешок брошу на лужайку у дома – заберешь. А деньги оставь хозяину. Я вечером вернусь! – Огрел неотдышавшуюся лошадь плетью и, разбрызгивая грязь, полетел к деревне.

Когда я устало подошел к дому, мешок действительно валялся на траве, видимо, брошенный прямо из седла. Хозяин дома, мой дядя, стоял на крыльце в валенках и курил, поджидая меня.

– Кто это? – указал я на мешок, разумея всадника, которого уже след простыл.

– Да пастух, Ленька с Василева. Мотается по деревням.

И я вспомнил: их семейство и раньше было пастушеским, бедным: зимой сбирали милостыню, приходили и в нашу рыбацкую деревню, просили хотя бы рыбинку. Воды у них не было, и рыбачить они не умели. Вся деревня была нищенской, хирела год от году, а потом и вовсе опустела, разрушилась, заросла крапивой, кустарником и даже лесом. Теперь этой деревни и в списках уже не значится. А Ленька, последний из тех пастухов, живет на центральной усадьбе, в селе, в казенной квартире. Весной, до выгона стада, браконьерит, развозит рыбу по деревням и продает на вино. В детстве мы ходили с ним в одну школу, правда, в разные классы, из-за бедности он кончил всего-то класса три. Да и способностей не было…

А тут налетел как хозяин, поместный князь, чуть конем не затоптал. И какая властность в голосе, осанка!

– Времена-а… – только и сказал я, поднимая тяжелый мешок с луговины.

106. Все человек узнал-разузнал на Земле, все видел и все слышал, всю ее поверхность обобрал-обокрал, но сквозь землю еще не видит. Не видит еще клады и золото в земле, не видит целебные и ядовитые воды, текущие под земной толщей. Это последний, неприкосновенный запас Земли для наших потомков. Только самые праведные из них научатся слышать землю, понимать «голоса» трав и деревьев, чувствовать соитие вод и неба. Они предстанут перед небесным громом в чистых одеждах душ, и расторгнется, наконец, немодушие, так долго томившее нас.

Лето

С «Метеора» на наш берег много сходит людей. Почти никого не узнаю: все новые, молодые люди. Пока я учился и жил в Москве, Горьком, других городах, тут родилось и выросло не одно поколение. Молодые не знают даже названий старых деревень, затопленных новоявленным морем. Рассказывают им отцы о былой земле и жизни той – они слушают с усмешкой и снисхождением: «Давай заливай, хвались…» Для них минувшее здесь как полуфантастическая загадочная Атлантида: то ли была, то ли нет.

Давно я не видал своего дома зрелым летом, и память хранит прошлое: ровная трава на ровном бывшем поле, вокруг дома чисто и просторно, а надо всем этим возвышается дом.

Теперь мы приплыли и поднимаемся в гору вдвоем с сыном, который еще не видел моего дома. «Вот удивится», – думаю я дорогой.

Но удивился сам: дом почти до окон погрузился в крапиву, иван-чай, татарник, полынь, лопухи… А сверху над ним грузно нависли отяжелевшие листвой березы и черемухи. Вся усадьба будто выросла к небу, а дом и изгороди осели, приняли патриархальный вид. Весной это не было заметно, а теперь проступило.

Первым делом осматриваем и начинаем ремонтировать крышу. Раздевшись до пояса, стучим молотками на всю деревню. Перед обедом спускаемся к реке купаться. Трава на угоре уже выгорела, вытоптана поредевшим за последние годы стадом коров. Слепящую песчаную отмель бороздят темными плавниками лещи. Сын загнал одного на песок, радуется, тащит его от воды подальше. Мне жаль его разочаровывать: первая пойманная рыбина смертельно больна. Но отступать некуда. Сажусь на бревно и вспарываю леща ножом. Белый ленточный паразит, заполнивший все брюхо леща, противно шевелится. Сын чуть не плачет:

– Мне жаль его… Надо было отпустить.

– Все равно погибнет, – говорю ему. – Рыба должна жить на глубине, а этот не может.

– От чего он заболел?

– От воды, от стоячей воды.

Он смотрит на безмерно широкое зеленое море с недоверием. Что-то думает.

Минуя красный буй, проходит мимо нас груженый теплоход; вьются, кричат чайки над отмелью; слепит, отражая солнце, вода. Коровы стоят по колено в ней и смотрят вслед уходящему теплоходу. Безлюдно и пустынно. Самая середина лета. К нашим ногам, наконец, бежит мутно-зеленый вал воды, поднятый теплоходом. И странно, даже на мели и на солнце гладкий вал этот не прозрачный, а будто пересыпан зеленой манкой. Это цветет вода. И густо, застойно цветет.

Молча поднимаемся на гору, и опять залезаем на крышу.

К вечеру стук наших молотков еще звучнее раздается на всю округу. На этот дробный стук пришла соседка Ия, оглядела снизу нас и крышу, заключила:

– Хорошо… А хорошо у вас получаетса, говорю, молодцэ. – Подумала и добавила: – Обей галко.

– Галку убить? Зачем?

– На кол посажо…

Я в недоумении передергиваю плечами, думаю, откуда у нее такой выговор, если она родилась в наших местах.

– Пусть живет.

– Неэт… Весь огород разграбела. Обей, пость жевэе боятса.

Мне нравится ее выговор, я и еще бы побеседовал с ней, но она уходит к себе, не желая вести время впустую.

Утром прямо с постели вышел походить босым по росе, а галки уж летят над крышей к огородам.

Вспомнил, сбегал за ружьем, стрельнул по последней стайке наугад. От выстрела галки дрогнули, нырнули за Иину крышу. Я дунул в ствол, как всегда после промаха, и понес ружье обратно. Выхожу из дому с ведром, а навстречу Ия. Улыбаясь, держит галку обеими руками, та еще вертит черной головой.

– Молоде-ец… Настоящей охотнек.

– Где ты ее взяла?

– А ты убел… Прямо на крыльцо мне к ногам и упало. Спасебо… Пойдо на кол привяжо.

А мне на кол привязывать никого не надо, потому что растет на бывших грядках только хрен да крапива. И от этого мне делается иногда грустно. Грустно еще и оттого, что дом юридически так и не имеет хозяина. Тяжелая это ноша для сердца – оформлять наследство после родителей или братьев. Нотариальные конторы должны бы помогать в этом, объяснять людям, с участием относиться к их горю. Но не так все.

Написав зимой в нотариальную контору очередное письмо, я запросил, каких документов еще не хватает. Ответ был – всего хватает.

И вот, покончив с половиной крыши, под дождичек (погода не для высотных работ) двинул я в райгород Макарьев к своему нотариусу.

У кабинета застал изрядную очередь. И ждали в основном потерявшие интерес к жизни старики и старухи.

– Второй день жду, нотареуса-то, – ответила мне старушка. – Вчера не работала она. А я из деревни. Вот и сегодня с пяти утра в очереди. Может, примет…

Я на это рассчитывать уже не мог: поздно приехал.

Попал я в заветный кабинет только на второй день и то к вечеру. И это было уже удачей, потому что рабочий день нотариуса был последним в эту неделю. Молодая женщина, мать-одиночка с малолетним ребенком, она, нотариус, работала по собственному расписанию. Очередь из стариков и старух за день мало убыла.

– А что я сделаю, – ответила мне юрист, с виду почти девчонка, – если одна обслуживаю два района. Два дня принимаю у вас в Макарьеве, а потом еду в Мантурово. И везде очередь, хоть разорвись…

Заходя в кабинет, я был полон решимости прочитать ей нотацию «за народ». Но вот представил, как она, доверив кому-то ребенка, трясется на автобусах из одного района в другой, чтобы разбирать чужие боли и беды, доказывать логику юридических законов полуграмотным, а то и вовсе безграмотным людям, и все это за мизерную зарплату, чтобы прокормить себя и дите. И у меня не повернулся язык. Не было виноватых. А точнее, кто-то был виноват свыше, недоступный ни мне, ни ей.

Да, новых документов от меня она действительно не потребовала. Но и свидетельство о наследстве не выдала.

– Когда же? – спросил я, теряя надежду.

– Когда будут все документы от всех ваших ближайших родственников.

А ближайшие мои родственники были развеяны по Союзу как песок ветром: кто в армии, кто в плавании на судне, кто в больнице при смерти… Попробуй собери. Прощаясь, я понял, что пройдет не один год, пока все образуется у нее на столе в соответствии с буквой и словом закона.

Однако дело надо было доводить до конца. Незамедлительно я уведомил об этом своих оставшихся в живых родственников.

И пошла писать губерния! Посыпались выговоры и обвинения в мой адрес, что взялся за дело и не могу довести его до конца. Вместо документов полетели письма и нотариусу – просили, стыдили и даже угрожали… Чем еще больше затягивали и портили дело. Таков результат нашей поголовной юридической безграмотности. Однако у меня создалось впечатление, что государство даже заинтересовано в этом общем юридическом невежестве. Трудно отделаться от мысли, что вся эта наследственно-документальная возня с гигантскими налогами и госпошлинами с наследства (почему, за что?!) как раз и рассчитана на то, что человек не выдержит, плюнет на все, и дом останется догнивать без хозяина. Зато уже как собственность сельсовета. Такова была суть рабоче-крестьянской власти и законности. Я думаю, что еще и с этого началось запустение и разрушение наших деревень. Для ясности скажу, что проходила моя тяжба с нотариусом еще до гласности и перестройки. Как раз накануне всего этого. А «Свидетельство о наследстве» получу я на руки лишь на шестой год после смерти брата Николая.

Ну а пока, поняв незыблемость юридически-бюрократической твердыни, я с облегчением покинул деревянное здание райсуда и направился на автостанцию, чтобы на второй день снова залезть на свой недокрытый дом.

Под конец мы с сыном перебрались на крышу двора: и она требовала ремонта. Работа эта была пониже и попривольнее, с видом в поле и перелески. Поэтому сидели мы на крыше с термосом и приемником, предчувствуя близкий конец важного дела. А дело нравилось обоим, и мы тянули время – не столько работали, сколько отдыхали. Пили чай прямо на крыше, слушали музыку и глядели в поля, перелески. Задумавшись о проходящей жизни, я вспомнил о нотариусе и сказал про себя:

– Вот, завещаю тебе дом и поле.

– А мне поля не надо, – живо откликнулся сын. Так быстро сообразил, что ему надо, а что нет, – я даже растерялся. И тут окончательно понял: вот на мне и закончился наш крестьянский род. Не ахти какие были пахари мои предки: ведь сначала в наших местах надо было вырубить лес, сжечь сучья, выкорчевать пни, а уж потом пахать. И были все по округе в равной степени и лесорубы, и сплавщики, и рыбаки, как и землепахари. И все же мне жаль засохшей крестьянской ветви в нашем роду. Сплавщицкие и рыбацкие побеги, хоть как-то, еще живы. А крестьянский сук засох. И уже никогда не оживет.

Вот такая историческая мысль и пришла мне в голову на покатой к полям крыше.

И подходило уже время отъезда. А я, кроме крыши да нотариуса, ничего почти и не видел.

Поэтому на другой день сел на велосипед и отправился в путь по окрестным полям, перелескам, с надеждой выехать и к реке. Взял удочки, несколько целлофановых пакетов, кусок хлеба и двинул на разведку. С сыном договорились: если поманит какая-то добыча, тогда повторим поход вдвоем.

Было рано, росисто и туманно. К деревне подъезжать в такой час робко, она как бы еще не готова встречать посторонних гостей. Но мой велосипед ходко катит под горку к Малому Волкову. И я не сдерживаю его бег: знаю, что там «живой» всего один дом. Медленно разъезжались отсюда люди: привольная деревня расположилась у леса, болото в лесу, а чуть дальше река. Просторно и несуетно, да воды не стало. Глубокий с воротом колодец, вырытый стариками, обрушился, и люди стали разъезжаться. Ремонтировать никто не собирался. Воду решили возить в бочке на всю деревню. Ну а это уж не жизнь, а одно ожидание. Особенно для таких людей, какие жили всегда в Волкове. Из архивных материалов известно, что однажды волковчане, посчитав луга в имении помещика Сокольского своими, избили его поверенного мещанина Троицкого. Другой раз заготовили лес, принадлежащий тому же помещику, вышли навстречу уряднику с понятыми, отобрали у них револьвер и ружья, а самих тоже избили.

Подъезжаю я к этой деревне, а в ней поют. Я даже с велосипеда слез. Людей не видно, а поют громко. Пело радио. Я обошел последний жилой дом, дверь была на замке, окна плотно закрыты, а приемник висел в простенке меж рам и работал во всю мощь, заглушая ранних птиц в перелеске. «С музыкой уехал», – вспомнил я хозяина, знакомого рыбака.

Осенью, когда я накоротке заеду сюда еще раз, мне откроется секрет этого радиовещания: я увижу двух конных пастухов, которые, сгуртив стадо коров возле деревни, слушают последние известия.

Так деревня Малое Волково с этого лета попала в список мертвых. Как последняя память о ней осталась у меня на слуху песня «Завалинка», которую лихо выкрикивало тогда бездомное радио.

Раздумья на осенней тропе

1. Вода, гора да небо – вот моя нынешняя Родина. Как мало, – скажет кто-нибудь. Но у нас всё большое: и вода, и гора, и небо. «Душой бы сравняться со всем этим», – думаю я часто вблизи и вдали от своей родины.

2. Однажды тихой осенью в солнечный тёплый день плыл я на маленьком плотике, кобылке, по реке, жёлтые листья падали в воду и плыли неразлучно со мной всю дорогу. На эти листья кидалась, ворочалась в солнечной воде крупная рыба. Я возвращался домой со сплава, и у меня ничего не было с собой кроме багра в руках да котомки за спиной, в которой лежала буханка хлеба. Сколько лет прошло, а я до сия пор жалею, что не оказалось у меня тогда с собой спиннинга или хотя бы просто блесны. Вот живу, и все кажется, что однажды я ещё повторю то плаванье с полным рыболовным набором. И тогда… Но ничего не будет. Это как любовь, которая однажды проплыла мимо, озарила всё вокруг и растаяла. И не догнать её, не окликнуть…

3. Осень, осень дорога… Спят поля и деревни. Сиро, беззвучно, беспросветно, но в луже разбитой дороги блестит впереди звезда. Иду на нее: «Когда уже нет никакой надежды на Земле, подумай о космосе и о том, что он отражается даже в земной грязи. Может, ещё и не всё потеряно».

4. В старой нашей усадьбе, а попросту в одичавшем огороде, падает со старых деревьев лист. Вызрел шиповник. На рябинах кормятся дрозды. Мой нынешний дом живёт от царских времён. Он прошёл через раскулачивание, большевизм, колхоз и совхоз, дожил до одиночества, до конца века, тысячелетия. На его стенах следовало бы написать имена всех родных – обездоленных, замученных и убитых сатанинской властью. Вымерли все: люди и скотина, пчёлы и яблони. Остались только берёзы. Моя охотничья собака ходит, нюхает их корни и вопрошающе глядит на меня: где мы в каком времени?

А мы всё пытаемся исправить жизнь отцов, дедов, но не пытаемся исправить жизнь человечества.

13. Дорога через бор под высокими соснами. Летом идёшь за грибами – бор шумит; осенью идешь – шумит; и зимой – шумит. Вершины старых сосен живут своей обособленной жизнью, живут между землёй и небом. Кажется: какая воля! А поживи-ка так, помотайся на одном месте и в дождь, и в жару, и в мороз, и в ветер. Излишняя свобода отдаёт скукой.

14. Иногда тянет в старую деревню с размеренным укладом жизни: с мудрыми стариками, замшелым колодцем, с криком петухов, жужжанием пчёл и тёплым ласковым солнцем, не жгучим, а покойно-невозмутимым в окружении лесов. Всё чудится, что где-то такая деревня еще есть, сохранилась, надо только собраться наконец и поехать. Но всё некогда, некогда. И хорошо, что некогда, потому что и деревень таких, и людей сегодня просто уже нет: нет её, прежней жизни. А скоро не будет и нынешней.

15. Древний бор. Лежу на тёплой сухой хвое. Сосны медленно водят вершинами по чистому небу, по белым облакам. Покой на душе, ибо со мной обе родины: земная и небесная. Земная под спиной, а до небесной и по сосне не добраться. Сколько праведников прошло этим путём, и не оставлено ни одной зримой вешки, ни единого следа. Потому так и трудно материалистическому уху поверить в этот небесный путь.

16. Доживают в лесу старые забытые дороги, по которым ездили ещё на телегах. Выйдешь на такую и удивишься: растут в колеях грибы, черника, посвистывает рябчик… Идти по этой дороге и отрадно, и почему-то грустно, особенно если ты бывал на ней в детстве, юности. Дорога зарастает, сужается, глохнет. Идёшь – и будто сама жизнь уходит и из-под твоих ног: никого уже нет, кто ходил и ездил по этой дороге. А ведь жил человек что-то думал, куда-то ехал, торопился… И вот будто поднялась за лесным поворотом дорога в небо, и он неслышно восшествовал по ней в иные, небесные леса. «Видит ли он нас теперь, бывает ли на этой дороге?» Идёшь, думаешь, тихо ложится на алую голову гриба лист, посвистывает рябчик, и неведомо тебе, за каким поворотом поднимется в небо и твоя дорога.

74. Мой дед искал места, выкапывал и рубил колодцы. Отец чистил и ремонтировал эти колодцы. Я уже ничего не делаю, а только смотрю, как колодцы разрушаются, приходят в запустение… А сын мой боится и пить из этих колодцев, говорит, что вода там стоит в грязи и можно отравиться, нынешние молодые часто саму землю называют грязью.


[1] Собрание сочинений в двух томах. Том II. Эссе. Духовная проза. Рассказы

[1] Ревизская сказка об удельных крестьянах Завражного удельного приказа  Макарьевского уезда, 1858 год. ГАКО, фонд 200,опись 13, дело 359, л. л.235об-242.

[2] Списки населенных мест Российской империи, составленные и издаваемые Центральным статистическим комитетом Министерства внутренних дел. — СПб. : изд. Центр. стат. ком. Мин. внутр. дел, 1861-1885. вып.18] : Костромская губерния : … по сведениям 1870-72 годов / обраб. ст. ред. М. Раевским. — 1877. — [2], LXXIII, 465, [1] с., 1 л. к. , страница 271, графа 8208.

[3] Список населенных мест Костромской губернии (По сведениям 1907 г.), 1, XVII, 385 с., 1 карт. 1908, Кострома, тип. Т.П. Андрониковой. Завражная волость, стр.196.

[4] Плавучая платформа из ряда связанных между собою и покрытых дощатым настилом бревен для переправы по воде;

[5] Сойма — «шитое» килевое судно, предназначенное для плавания в открытом море, малые лодки служили для местного судоходства и рыболовства, более крупные палубные «соймы» предназначались для транспортировки людей и грузов

[6] терсень—деревянная чашка, миска.Толковый словарь Даля. В.И. Даль. 1863-1866.

[7] Из библиотечного альбома «Деревни уходящие в Лету», библиотеки села Нежитина, страницу о  Кондратове рассказала Фомина Александра Дмитриевна. 1999 г.

ЖЕМЧУЖИНА КОСТРОМСКОЙ ОБЛАСТИ